Видение Руси. Литература.

Апокриф

 

Проходил селом богатым Спас, а с ним апостолы, –
был в тот день великий праздник, колокольный звон.
Все село тогда молилось, пели алконостами
литургийные стихиры, праздничный канон.

А когда накинул вечер покрывало мглистое,
все сельчане собирались у огней лампад,
и внимали благодати, и молились истово,
и горел закатным златом тихий листопад.

Но не слушал Спас молитвы, не стоял во храме Он,
а сидел в избушке старой на краю села,
где над маленьким ребенком голубицей раненой
пела песенку сестренка, пела и звала...

И апостолы внимали, словно откровению, 
и сложили в красный угол хлебы и гроши
догорающему слову, тающему пению, 
незаученной молитве, голосу души.

 

Блокадный рейс

 

Невесомую жизнь удержав на руках,
над невидимой смертью взлетаем,
и несется машина в густых облаках,
и гремит, словно клетка пустая.
 
За такую болтанку полгода назад
на ответственном рейсе в столицу
можно запросто было лишиться наград
и чинов, а потом застрелиться…
 
Самолет покачнулся и резко нырнул,
но никто не стучится в кабину,
и ни стона, ни плача не слышно сквозь гул
против ветра летящей машины.
 
Пассажиры у нас тише зимнего сна,
терпеливее всех на планете, –
по губам синева, на глазах пелена –
ведь они ленинградские дети!
 
Им не страшно лететь, им не хочется есть,
им не больно, они засыпают.
Не идут к ним ни радость, ни добрая весть,
только смертушка бродит слепая,
 
и наощупь берет одного за другим
в костяной колыбельке баюкать,
и сжимается горло захватом тугим,
и по ребрам колотится мука…
 
И уже расплывается кровь на стекле
(или это над Ладогой брезжит?),
и пылает мотор на пробитом крыле,
и взывает, и плачет надежда!

 

Река

 

Неси меня, река, на север уноси
извилистым путем вдоль ветреного яра,
к малиновым волнам кипрейного пожара,
в девическую грусть березовой Руси.

Неси меня, река, сквозь нестеровский лес,
промеж холмистых гряд, где удит рыбу инок,
где утренник звенит на хрупких иглах льдинок,
и в облаках заря, как золотой обрез.

И дальше, в холода, вдоль пустозерских ям,
по бледной ширине Большеземельской тундры,
где облака плывут, как снеговые кудри,
и ветер их стрижет и гонит по полям...

Такой простой пейзаж - одна горизонталь,
насколько видит глаз, от моря до заката,
все выражено в нем с открытостью плаката, –
седеющая сталь, безмерная печаль.

И чувствуешь, как жизнь сливается с рекой,
и замедляет ход в извилистых протоках...
Подернулась вода вечерней поволокой...
Туман и тишина, пространство и покой.

Видение Руси

 

Она осталась как вчера,

но, спрятана от глаз,

в ночи ползёт из-под ковра,

и воду пьёт из ваз,

ютится в старых зеркалах,

скрипит в петлях дверей,

бредёт по улицам впотьмах,

и шепчет – обогрей!

Не отвернёшься, не смолчишь,

стемнело – тут как тут,

скребётся в душу, словно мышь

за ячменём в сосуд…

 

Но, если не боишься ты,

к себе её впусти,

цветком забытой красоты

дозволь ей прорасти,

и будут вечер, и альков,

и скатерть, и графин,

и нежность пухлых локотков,

и томный жар перин,

шеренга слоников, хрусталь,

и трав лечебный сбор,

в шкафу – церковный календарь

(Елоховский собор),

лампады осторожный свет,

герани у окна,

и сотню дней, и тыщу лет

покой и тишина…

 

Что правда здесь, а что мираж,

попробуй, угадай!

Пылает меч, крылатый страж

встаёт у входа в рай,

стеклом становится бетон,

текучим воском сталь,

сквозь стены к нам со всех сторон

распахнутая даль,

Руси малиновый покров,

рассветный окоём

над ветхой плесенью миров,

в которых мы живём.

 

Деревня Селиваново

 

В доме царствуют седые пауки,

в доме душная, сырая тишина,

на дверях томятся ржавые замки,

за наличниками ночь темным-темна.

 

Ни движения, ни скрипа половиц,

только где-то тихо капает вода, –

в эту ночь роса слезинками с ресниц,

и прохладно серебрится лебеда.

 

Это сердца упокоенного сон,

и в крапиве затаившаяся тьма,

а беспамятная жизнь со всех сторон

обступает опустевшие дома.

 

Но о смерти, наступившей и былой,

не беседуют ни разум, ни душа…

Только веет иван-чаем и сосной,

и малина, словно в детстве, хороша.

Пеликен

 

На пустынной косе, возле кромки прилива

отыскали тебя,

подмастерье работал с тобой терпеливо,

кость металлом скребя.

 

Как шеренга болванок растет из полена,

чтоб матрешками стать,

клык моржа превращался в отряд пеликенов,

сувенирную рать.

 

Их за несколько дней раскупили пилоты,

увозя навсегда

далеко-далеко, где огни и красоты,

где стоят города.

 

А потом – сколько раз ты смотрел узкоглазо

на кресты и пути,

сколько раз обрывалась цепочка рассказа –

не забудь и прости!

 

Белой ночи крупинка, смеющийся карлик,

костяной лепесток…

Расплывается кровью сквозь белую марлю

снежно-алый восток…

 

Из руки умирающей Майры ты падал

на недрогнувший мост,

и скрестились лучи, и росла канонада

выше туч, выше звезд.

 

Ледяными фонтанами море рыдало,

пеплом плакала хмарь,

и, как милость последнюю, смерть призывала

обреченная тварь.

 

И метель пеленала дворца колоннаду,

начинался обстрел,

и твоими глазами далекий Анадырь

на блокаду смотрел.

 

И хребты обнажали скалистые ребра,

обретая весну,

и тебя понесла краснозвёздная «аэрокобра»

на закат, на войну…

 

И уже не исчислить ни звезд, ни историй,

ни фанфар, ни сирен…

Только белый туман, только серое море,

только ты, пеликен.

Херсонесская элегия

 

"От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата
"
Максимилиан Волошин
 
Товарищ главный старшина,
одни мы выжили, очнитесь, –
кругом такая тишина,
что слышно ангела в зените…
В его слезе любовь и власть,
и столько света и полета,
что замолчали пулеметы,
и в небо хочется упасть.
И время смерти подоспело,
но держит горькая земля,
поникший мак нагого тела
огнем антоновым паля.

Ушел к Тамани «Красный Крым»,
на дне «Червона Украина»,
и мы, последние, сгорим,
и кровью породнимся с глиной,
горячим камнем и золой,
костями, кирпичами, пылью, –
с любимой, вековой, могильной,
все принимающей землей.
Шурша скелетами столетий,
в окопы сыпется она, –
теперь мы ей родные дети,
товарищ главный старшина.

Все, похороненное в ней, –
керамики сухие гроздья,
нагие острия кремней,
тяжелые отливы бронзы, –
все перемешано войной,
иссечено железным ливнем, –
Боспора золотые гривны,
и черный лом брони стальной,
и хоботы противогазов,
и мраморный девичий лик,
и нимфа в нежном хризопразе,
и молнией – трехгранный штык!

Товарищ главный старшина,
мы доиграли наши роли,
и тишина уже страшна
предчувствием последней боли…
Финал трагедии – затих
громоподобный хор орудий,
кровавой головой на блюде
наш Севастополь… Мерный стих
волны оплакивает город
в багровом трауре огня,
и землю грешную, которой
мы станем на закате дня.

Перекоп

 

На пустынной равнине у мертвых озер
тонкой рябью, дрожащей от зноя,
горизонт расплывается, зыбкий узор
совмещает с небесным земное,
и палит все сильней, и вдали все черней,
и горячей золой потянуло,
и мерещатся гривы летящих коней,
и кипящие тучи в нарывах огней,
и раскаты подземного гула.
 
То из прошлого – беглый огонь батарей,
батальоны идут на Литовский,
и ладони раскинул апостол Андрей,
застывая в прицеле винтовки,
и каховская кровь прямо в соль Сиваша
иссякающими родниками
потекла и горит как вино из ковша,
и сквозь пух облаков улетает душа,
и земля превращается в камень.
 
Это память и родина, ветер и путь,
это зарево, пепел и слово,
это кровь обратилась в гремучую ртуть,
и по сердцу грохочут подковы…
Красным – кровь и огонь, белым – свет и слеза,
между ними лазурь небосвода,
и смолой золотою текут образа, –
но когда же покинут война и гроза
неделимую душу народа!

***

 

There is still time… brother

 

В чем сила, брат? Обожжена броня,

разбит бетон, щетиной арматура, –

у смерти не бывает перекура,

она не утомится, хороня.

В чем сила? В мураве под сапогом,

в сырой земле под гусеницей ржавой,

в России, что превыше, чем держава,

и в памяти… и в самом дорогом.

 

В чем совесть, брат? Когда берешь взаймы,

и думаешь, как избежать уплаты,

и как достроить, наконец, палаты,

с эмблемой в виде нищенской сумы…

В чем совесть? В неиспользованной лжи,

в тяжелом неразряженном патроне,

и в тех, кто голову в земном поклоне

склонил, за други душу положив.

 

В чем правда, брат? А в том, что все умрут, –

и те, кто разжигал, и те, кто тушит,

кто слышал все, кто ничего не слушал,

кто бросил все, кто продолжал свой труд.

В чем правда? Здесь по-русски говорят,

но детский плач повсюду одинаков.

Сейчас твоих детей пошлют в атаку.

Останови. Еще есть время, брат.

Андерсен

 

Ах, мой милый Андерсен,

нам ли жить в печали?

Будь со мною радостен,

светел как хрусталик –

песенки фонариков,

болтовню цветов,

как когда-то маленький,

слушать я готов.

 

В нашем мире муторном,

плоском как татами,

дорожа минутами,

мы сорим годами…

Пирамиды рушатся,

звёзды сочтены,

детскими игрушками

мусорки полны.

 

А душа всё тянется,

а душа стремится,

всё ночует, странница,

на твоей странице,

встретит зорьку раннюю,

тихо слёзы льёт,

словно в сердце раненом

тает колкий лёд.

 

Ах, мой милый Андерсен,

как ты стар и сгорблен…

Нам же не по адресу

сумраки и скорби,

нам бы звёзды синие,

языки костра,

нам бы соловьиные

трели до утра…

 

Нам травой некошеной

надышаться в поле,

неразменным грошиком

наиграться вволю…

Всё пройдет, мой Андерсен,

всё уже прошло –

тает нежным абрисом

светлое крыло.

 

Отогревая

 

Отогревая сердце тишиной,

освобождаешь путь словам забытым

в пространстве между лирикой и бытом,

где слезы звезд – на мураве земной.

 

И мир, такой привычный и родной,

покойно спит меж небом и гранитом,

как зернышко под бронзовым копытом,

трамбующим песок и перегной.

 

И в сумерках, где память угасает,

ты видишь свет, как солнышко в кольце,

и девочка, счастливая, босая,

 

с младенческой улыбкой на лице,

сквозь годы первоцветом воскресая,

тебя уже встречает на крыльце.

Твоя любовь

Твоя любовь как девочка во храме,
коснувшаяся мрамора колонны,
внимающая высям, где бездонны
органные хоралы над хорами.

Твоя любовь как лепесток на шраме
израненной земли, чьи мегатонны
лежат пушинкой на руке Мадонны,
нетленной над костями и кострами.

Твоя любовь – калиновые грозди,
алеющие как бутон стигмата
в ладони мира, пригвождённой болью.

Твой белый ангел зажигает звёзды,
и, пролетая над земной юдолью,
слезу роняет на лицо солдата.

Комментарии


Очень проникновенные стихи. Особенно меня взяла за душу "Херсонская элегия". Автор замечательно сумел объединить в своих образах художественность и правдивость.

Спасибо, Вера! "Херсонесская элегия" писалась для мемориала Максимилиана Волошина в 2011 году - но жюри ее забаллотировало, предпочтя разный постмодернизм.

Спасибо! Очень много моих любимых стихотворений! Надеюсь на победу замечательного автора в этом конкурсе!

Ставлю балл уже за то, что считаю достойной работой. Всё нужно читать внимательней. Есть то, что не близко. Вызывает вопрос мотор на крыле самолёта.
наверх