КРЕСТ

Проза Опубликовано 23.09.2016 - 07:23 Автор: Анна Васильева

- К вёдру, аль к дождю раскраснелось? Ишь ты, розовощёкое какое, как зорька на рассвете! - глядя на заходящее солнце, улыбалась чему-то своему Марья - Лёлькина бабушка. Женщина, привыкшая кланяться земле ежедневно с утра и до вечера, с обветренным лицом, ещё не старая, но явно выжатая жизнью. Всего-то полчаса она позволяла себе посидеть на крыльце, украшенном кружевной обналичкой от самой крыши, спускающейся по дубовым стойкам вниз, аж до самой земли. Сидя на лавке, тоже украшенной резьбой, Марья часто вспоминала шёпот умирающего мужа: «Марьюшка, крыльцо это тябе в подарок. Уж прости, что дом ня успел украсить. Душу я вложил в кружева ети, чтоб помнила мяня…» И каждый вечер, провожая день с закатом солнца, она мысленно рассказывала своему Ванюшке, что делала сегодня и как тяжко и тоскливо без него: вырастив детей, осталась одна.

Солнце, лизнув лучами лысину взгорка, украсило горизонт оранжево-бордовыми, словно распластанными крыльями жар-птицы, посылая свои последние угасающие лучи на землю и на купол белеющей за рекой полуразрушенной церквушки. И именно в это время, когда небесное светило прибирало все лучи, словно в кузовок, у подножия старой церкви загорался огонёк. Марье казалось, что это её Иван каждый вечер посылает ей привет. Он был дружен с отцом Евлампием, служившем в этой церкви много лет и распятом на кресте лиходеями.

О свечении чего-то непонятного и таинственного знала вся деревня. Многие ходили туда и искали: кто золото, а кто просто из любопытства хотел понять, что же там светится с лучами угасающего солнца. Ходила туда и Марья, но, ничего не найдя, объясняла это просто: убиенный отец Евлампий зажигает свечечку, чтобы помнили его проповеди и верили. Так она сидела, сложив на фартуке натруженные руки, и вспоминала... Скрипнув дверью, тихонько, будто крадучись, к ней подсела Фёкла: все звали её нянькой. Она и действительно, вынянчила всех детей и внуков, но Марья считала её бездельницей и, оставленным ей мужем в наследство, хомутом на шее. Фёкла, добрейшей души старушка, терпела все нападки снохи. Они с братом и впрямь были примаками в Марьином доме: так уж сложилась жизнь. Сейчас, тяжело больная, чувствуя свой ближний уход из мира сего, Фёкла решила поведать Марье сложную судьбу, приведшую их с братом Иваном к ней в дом:

- Послухай мяня, Маня. Ня долга мине осталось. Чую, ухожу от вас… Похорони хоть по-людски, коль не по-людски прожили. Што ж худого делала я тябе, Маня? Всех рябят вынянчила, тябе помогала, как могла. Ишь, руки-та мои ня мякоше твоих, такия ж заскорузлые и вси в трешшинах, как и в тябя.

- Да няужто ослобонишь мяня? Охти, напужала! Знашь, Фёкла, пришла ты с торбешкой анно́й, с ей и уходишь, а схоронить схороню, ня бойся, кряшшоная я. Ну, чаво хотела сказать-та? Сказывай, а то вона, пора обряжаться, коровы скоро с поля придуть.

- Знашь, Маня, ня с бенных мы с Ваней. Жили мы справно: дом, как и в тябя, пятистенник был, и пасека, и сад ограменный, да и земельки Господь послал сколь обработать могли сямьёй. Батраков ня дяржали, всё сами с утра и до утра гнулись в поле. Да в радость всё ета бы́ла. Работяшший наш тятя был, и руки золотые. Дом-та весь, как и в тябя, был кружевными наличниками украшен, и на крыше пятух. Мань, и колодец такой жа, с журавлём. Матушка-та и ткала, и пряла, и вышивала. Другой раз гляну на тябя и дом свой вспомню, как прялка ночами пошумливала, да лучина до полуночи тряшшала, в паз столешницы вторнутая.

- Дык, куды ж всё дявалось-та? - не выдержала Марья. - Кады пришли-та, как голь перекатная?

- А ты слухай дале, - встряла Фёкла. - Рядом с нашими хоромами-та соседствовала такая жа ня с бенных сямья, да, пожалуй, покрепоше нас. Батраков дяржали, и сямья поболе нашей была: двое сыновей в их было. Жили по-соседски, дялить была нечаво.  Мы, пока были малыми, с их дятями и в лес, и на рыбалку вместях. Ваня, я и их Егорка были не разлей вода. А подросли, Егорушка стал на мяня поглядывать, да и в мяня сердце ёкало. Хоронилися мы с им, што тама говорить-та… Маня, не из красавиц я, понимала ето и знала: не позволють Егорушке на мне жаниться. Дэк так и случилося. Коды ён стал родителев просить заслать сватов, яво батя выпорол и закрыл в клети на нескольки днёв. Не из таких был Егор. Как выпустил батя с няволи, ён пришёл и кинулся в ноги маяму батюшки, дескать, примите в примаки, и нихто, акромя мяня, яму не нужон. Батя попросил Егора подождать маненько. Тольки следушший нотью полыхнуло всё наше подворье и со скотиной, и домом вмястях. Выскочили кто в чём. Отец отганял нас с Ваней подале от горяшшева дома, а сам кинулся выносить больную бабушку. Матушка, увидев ето, не соображая, кинулася бить рамы, а в ето время рухнула крыша. Горько мине, Маня, вспоминать… Тольки сгорели вси. Бабушка и маманя с тятькой, да и вся наша усадьба. Хоронили всей дяревней. Не, боле ня могу об етом… Взяли мы с Ваней торбешки да струмент, какой брат нашёл отцовский в клети, и ушли. Посялилися мы в заброшенной избушке нядалече от нашей дяревни, а вскоре к нам пришёл Егор. Так и жили втроём, пока ня нагрянул яво батюшка. Связали Егорушку, кинули, как куль, в тялегу и увязли. Захолонило моё сердечко, места сябе найтить ня магу, и кинулася я, с благословения братца, Егорушку выручать. Нашла яво в кле́ти запертого и избитого до полусмерти, ето отцом-та ронным. Развязала я яму рученьки и ноженьки, а ён водицы прося. Чё делать-та? Правда, собаки признали мяня, ни анна́ и ня тявкнула. Прокралась я в баню, да в бадейке принесла водицы. Оммыла я сердешнава свово: «Потерпи, миленький, потерпи, Егорушка…» А ён мне: «Стань моей сённи...» Ня венчанные… Дык простит нас Господь, хто зная, втретимся ль ашше. Так и повенчала нас луна. Потома мы с им шепотком разговаривали.  Я наклонилась поцеловать яво в голову, а ён как-та дёрнул головой и затих. Я гладила по волосам и вынула с яво кудрей зёрнышко. «Егорушка, вот яво мы и посеим с табой в нашу перьвую борозду». А ён молчить… Умер у меня на руках мой невенчанный муж. А ты мяня всю жисть старой девой кликала, а я можа, одной ночкой-та вылюбила на всю жизню, с радостью приняв свою бабскую долю-та. Так и сидела я до зорьки с им на руках. Пела тяхонько яму колыбельную, без единой слезинки отпевала, покуда с хлыстом в руках ня вошёл яво батька. Мине, Мань, не было страшно. Ён занёс над моей головой хлыст, да и замер, увидев сыночка-та свово мёртвым. Я тихонько положила Егорушкину голову на пол и, зажавши в руке заветное зёрнышко, вышла с клети с распушшенными волосами, чтоб видел яво батюшка, што Егоркиной я стала, и нихто не смог нас разлучить, тольки смерть. И всё ждала и ждала, а вдруг да и продолжу жизню сваво Егора, ан ня вышла. Как дошла до дома ня помню, тольки ладанку с зёрнышком мужа свово ношу на шее до сих пор. Вона, Лёлюшке отдам, когда помру, пушшай посеет на моей могилке.

            - А далее-та што? Как до нас добрались? - уже спокойно и с любопытством спросила Марья.

- Не, ня магу боле, патома, коль жива буду, расскажу. Вона, уже к нашей Лёльке все рябяты собираются, я ашше посижу, гляну на огонёк.

Марья какое-то время молчала. К удивлению Фёклы, в её глазах застыли слёзы. Она сидела, разглаживая на коленях фартук, а потом, посмотрев на свой «хомут», тихо проговорила:

- Ня сярчай, Фёкла, по няразумению я. Господи, прости мяня грешную, ня сярчай. – Марья осенила себя крестным знамением. – Ладно, пойду к рябятам, расскажу им про огонёк. А можа, и ты чаво знаишь про яво-та, а?

- Знаю, Маня. Да тольки ня про огонёк, а о батюшке убиенном кое-што знаю.

- Ланна, пока погодь, патома расскажешь. - Они обе увидели, как из сада с полной кошёлкой кариша бежала внучка, будто боялась опоздать к чему-то очень важному.

            Когда к бабушке и няньке Фёкле прибегала внучка Лёлька, на их крыльце собирались ребятишки со всей деревни. Марья любила такие вечера, и частенько её отдых длился более отведённого ею самой времени. В этот вечер, сидя рядом с Фёклой, она решила поделиться своими предположениями по поводу загадочного свечения и рассказать о свечке у подножия церкви, которую в аккурат, почти каждый день, кто-то зажигает. Когда ребята расселись, Лёлька, как всегда в центре, Марья, показав на уже светящийся огонёк, утвердительно промолвила:

- Ведь кто-та да зажигаить тама свячу.

- Ты чего, бабуль, сама ж говорила, что никто туда уже не ходит. И мельница своими дырявыми крыльями начинает крутиться, когда перед заходом солнца каждый вечер слышатся то ли песнопения, то ли стенания, что это неприкаянная душа убиенного Евлампия там страдает. Все побаиваются и стороной обходят развалины, - возразила Лёлька.

- Не ходють-та не ходють, а свечечка-та горить. Можа, и впрямь, душа убиенного батюшки Евлампия светя, а то ли ангелы спускаются со сводов купола и зажигають свечку. Вот и молюсь я кажный вечер в одно и то же время здеся, на своём крылечке, поминая добрую и чистую душу усопшего.

- Бабуль, а что случилось с батюшкой и кто церковь-то разрушил?

- То ль свои, внученька, то ль чужаки, - тяжело вздохнув, сказала бабка, готовая рассказать детям, как это было. Но ей стало страшно: вдруг её не поймут, и тень недоверия ляжет на всех наших солдатиков?

- Одевши-та яны были, как нашинския. А хто из зная, можа, нехристи не с нашева племяни вовсе? Как же наши могли такое сотворить? Не, ня могли. Ох, детушки мои, говорить-та страшна. Мужики, которы всё видели-та, вроде признали в анно́м полицая с Линенских. А чаво докажешь, да и кому? Вот так всё и осталось, на церкву-та ня сильно внимания власти обращають.

            Боязно ей было селить зло в ещё неискушённых им детей. Хотя они уже вместе со взрослыми хлебнули горюшка, холода и голода с лихвой: война не делила людей на старых и малых.

- Да как же так? – переспросила Лёлька. В её голове не укладывалось, чтобы наши или чужаки могли разрушать и убивать, коль сами с немцами воевали. Вон, с какими почестями все в деревне у сельсовета встречали и угощали наших солдат самым вкусным, что у кого было, пели, целовались.  И в те же дни случилось это злодеяние! Страшно, непонятно было Лёльке. – Как, бабуль, как?

- Не, не, Лёль, выкинь с головы. Ня наши ето, ня наши. Говорю ж, нехристи! Да бывало всяка, многа гряха рассеяла война по земельке нашей, ой, многа.  Да ты што, Лёль, ня помнишь? Твово папку тожа ставили к стенке наши, а что он сделал? Да добрее мужика в Линове нашем и не была. Всем Антон помогал чем мог: кастрюли паял, часы чинил, да што ня попросють, всё делал.

Лёлька, шмыгнув носом, вспомнила, как ставили отца к стенке немцы. А потом ставили наши за то, что в доме квартировал фашистский офицер. Так не в одной же кровати спал отец с немцем? Выгнали ведь они всех из дома, и жила семья всю войну в сараюшке и бане.

            - Пришли и к нам, - продолжала бабка свой рассказ. - Многих обвянив в помошши немцу: кормили, дескать. А чем помогали-та мы? Отнимали всё, не спрашива. Зайдуть в дом, бывало: «Матка, млеко. Матка, яйко», - и выкладывыишь, что йе, а нетути, так сами возьмуть. Попробуй, ня дай. Вона, Кольки Козлова мамка: светлая душа, добрая, а видь засякли яну, голую, перед всий дяревний. А яна, сярдешная, ня вынясла позора, что перед мужиками голая ляжала, совестливые мы бабы, и руки на сябя наложила опосля.

- А чего сделала-то она? Мину, что ли в кашу им сунула? – переспросила внучка.

- Да, коли б мину. А то же, что мы все делали: выставляли яйцы на солнцепёк и, уже протухшие, собрали в кошёлку да отдавали немцам. Вот тольки яна передержала яйцы на солнышке-та, в анно́м аж цыплёнок чуть ли ня проклюнулси. А пострадала только Тонюшка анна́, нас никого ня тронули. Да чаво тама, и курицам мы головы ня отрубали, как подобая, а душили и, вместе со всемя потрохами, тоже парили в перьях на солнце. А к вечеру, к приходу фрицев, начинали ошшипывать и палить. Да тёпленьких, да синими им и отдавали: «Жрите, ироды, нашу тухлятину!» Как-та всё сходила с рук, и всё чашше слышался с кардона запах их тушёнки. Отучили от русской курятины. Но церькву немцы ня трогали. Не, не, чаво зря говорить. Захаживали иногда дажа во время богослужения, но вяли сябя смирно: трогали позолоту икон руками, но батюшка осторожно отводил их руки и прикладывал, почаму-та, палец к губам. А кода выходили из церкви, вскидывали руки и кричали своё «хай Гитлер», батюшка всегда спокойно кланялся и говорил: «Нехай, нехай ваш Гитлер, и спаси, Господи, ваши души грешные», и всё кончалось мирно.  Уходили кода с нашей дяревни, то забрали нескольки икон с алтаря, но ни батюшку, ни церковку нашу ня тронули. А вот какие-та супостаты пришли и чаво натворили-та. Да и ня верится, што ета люди нашей веры будуть, другого яны роду-племяни. Господи, прости их, грешных, ня ведали, што творили. Над батюшкой измывалися, как могли. Мужики наши в тое время ремонтом в храме занималися, на их глазах всё и произошло. Кода они в грязных сапогах ступили на ступеньки к алтарю, Евлампий, раскинул руки, да воспротивился: «Няльзя туда, няльзя, родимые!» - И стоял, как изваяние, с распростёртыми руками-та. «Нашёл родимых, прислужник фашистский!» - заорал, видимо, старшой их и ударил батюшку в грудь. Батюшка зашаталси, схватилси за стойку алтаря, закашлси тяжело и надрывно, но от сваво ня отступал: «Богу я служу, Господу нашему и людям веру в душу вселяю», - пытался усовестить их Евлампий. «Не благословлял я немцев, другой они веры». «Вот сейчас мы тебе вселим в твою душу нашу веру!» - Дале мужики сказывали: скинув яво со ступенек алтаря, стали бить головой о крест Господень, на котором Христос распят. Били ироды, покуда ня потерял он сознание, а потома, по́нняли на крест и пыталися, как Христа, распять, привязав ноги-та и руки вярёвками, гвоздей под руками в их не оказалося. Дык крест-та переломилси, и батюшкина спина, не выдержав, переломилася на серёдке креста. Так ён и завис сердешный, раскинув руки, как крылья лятяшшей птицы, остановив свой последний взгляд на куполе с ангелами, яки под самыми сводами с трубочками музыкальными в руках. Мужики ня выдяржали и кинулися на солдат: хто с топором, хто с ломом, хто с лопатой. Двоих нехристи застрялили в упор, а остальных выгнали с храму, столкнув их под откос холма. Вскори вси услыхали сильный взрыв, и на мести нашей церквушки осталась тольки половина с алтарём и свод с частью колоколенки. Хотели похоронить останки убиенного Евлампия на следушший день, но ня нашли даже кусочка яво одеяния. Кто прибрал и захоронил останки някто ня зная. Говаривали, што на зобковском кладбишше появилась безымянная могила с крестом из дуба, но кто там захоронен ня знали.  Потома стали забывать… И тольки светяшшийся огонёк, да доносяшшееся то ли песнопение, то ли стенание кажный вечер, мяне напоминають о светлой и чистой душе усопшего. Просили мы вси прихожане отпеть и отслужить службу по убиенному в храме Успения Пресвятой Богородицы: ён хоть и разрушенный, но для нас остаётся храмом. Но батюшка Олег противится: «Нечего вам беспокоиться, все почести отданы убиенному, живите спокойно. А песнопения-то раздаются?… Да это только в ветряную погоду и слышно: гляньте на лопасти старой мельницы, коль они начали вращаться, так и песнопения услышите - это ангелы в трубы дуют со сводов купола». А толком так и ня объяснил ничаво.

Фёкла, внимательно слушающая Марью, не промолвив ни слова, решила дополнить рассказ снохи:

- А таперя я вам расскажу, как батюшку сняли с кряста и захоронили. Тольки стямнело, прибяжал к мине  Санька Захарьин, я уже обряжаться закончила. Ты, Маня, в тот день совсим с поля скрючившись пришла, дык я тябе и сказывать ня стала, ня сярчай. Ён-та всё мяне рассказал. Нада было батюшку с той стороны пярявязти на ету. Лодкой-та, знашь, хорошо правлю. Я в чём была, в том и побегла к ряки́, а тама мужики уже с холма спускалися и нясли тело убиенного батюшки, завёрнутое в простыни. Охти тошненько, сердце зашлося от ожидания принять тело яво в лодку. Пригрябла я, ажно в осоку врезалась боком лодка. Вси плакали: и мужики, и бабы, што оммывали тело усопшего. Полажили в лодку. Лица яво я ня видла. Двое мужиков с Лутьян шли с боков по ряки, а я грябла до самова броду, тама уже ждали две подводы с гробом. Коды тольки успели? Уложили нашего батюшку, да по потёмкам и уехали в Зобки, штоб предать земли. Отпели, как следоват быть, и со всими почестями проводили в посленний путь. На етих же подводах утречком уже возврашшались домой. Поверите аль не, тольки такой зорьки я ни в жисть ня видла. Ня розовая яна была, а ярко-красная и переливалася разными цвятами: голубыя лучики выскакивали с ейнова ободка, чаво никода раньша ня видла. Дажа мужик придяржал кобылу, штоб не спугнуть ето свяченье. И роса на траве от етова света, бутта разноцветные бусинки, зависли и переливаются. И така тишина над полем и погостом, ни анно́й птички в кустах и на деревах нетути. Дамой я приехала, када ты, Маня, была во хляву, ничаво тябе рассказывать ня стала. Ты ж мяня сряду облаяла, што проспала. Вот так бывая, вот так…

В рассказе бабушки Марьи и Фёклы было столько загадочного, что глаза у ребят загорелись и, без сговора, всем стало понятно: пойдут и найдут и свечечку, и поющих ангелов. Как только бабушкин отдых закончился, она спустилась с крыльца, наказав внучке покормить гусей и кур и в бадейки набрать воды с колодца.

- Ладно, ладно, бабуль, мы сейчас.

Мальчишки начали набирать воду, а Лёлька пошла кормить гусей и кур: бабушку попробуй только ослушайся, прут всегда висит на положенном месте.  Мальчишки быстро справились, набрав воды, тут подоспела и Лёлька. Решили завтра же после уроков, пока бабка полет на колхозном поле свёклу, идти к церкви. Но желающих идти оказалось только трое: Васька, Петька и Лёлька (как же без неё?).

- Стойте! Ребята, куда ж идти днём, коль бабка говорит, что светит только на заходе солнца?

И впрямь, так и порешили: идти нужно на закате. Лёлька, заведомо зная, что от бабушки ей достанется, всё же на следующий день, до её прихода с колхозного поля, улизнула из дома, взяв с собой, на всякий случай, краюху хлеба, завернув её в полотняную тряпицу. Встретившись с мальчишками у речки, как договаривались, Лёлька первая вошла в воду, раздвинув камыши и осоку. С первого шага она увязла в иле и попятилась обратно на берег. Тут же сзади получила пинка от Васьки: они, прежде чем ступить в воду, поснимали штаны и, наскоро закрывшись от большеглазой подружки, в два голоса заорали на неё:

- Отвернись, бестыжая, чего глаза-то вытаращила! - Лёлька злилась звонким смехом.

- Чего орёшь, Васька, самое время показать, что у тебя на заднице нет бородавки и всё при тебе, как у мальчишки.

Васька присмирел и вспомнил, как Лёлька его чуть не осрамила перед всем классом. В первом классе, сразу после войны, школу почти не топили и в классе было так холодно, что у всех мёрзли ноги, а руки стынули так, что карандаш вываливался. Чернилами не писали, они в маленьких чернильницах промерзали напрочь. А Ваня Семёнов, самый маленький в классе, от холода писался. Он сидел с Лёлькой за одной партой, и она прятала его мокрые ноги себе под платье, а порой просто садилась на них. Зинаида Николаевна несколько раз за урок заставляла Ваню вдеть ноги в мокрые валенки, но Лёлька не позволяла, а с ней даже учительница не спорила. Все мальчишки, да и девчонки дразнили Ванюшку сцуном, писуном. Особенно изощрялся Васька. А Ваня, бедняга, краснел и частенько, забившись в угол, плакал. И Лёлька не выдержала: она подошла к Ваське и тихо, но внятно сказала: «Слушай, ты, если ещё хоть раз обзовёшь Ваньку, я на весь класс объявлю, что ты не мальчик, а девочка! Сам понял, о чём я поведаю: на месте мальчишкиного у тебя всё девчонкино, и на попе у тебя огромная бородавка, даже две, на двух половинках. Понял?» И в дополнение Лёлька ткнула ему в нос кулаком. Васька, опешив, ругнулся по-взрослому и, крутнувшись перед девочкой, засмеялся: «Дура ты, Лёлька. Докажи!» - и показал ей кукиш. «Нет уж, Васенька, - лукаво, почти пропела она, - это тебе придётся доказывать, сняв штаны перед всем классом». Васька сник, и больше в классе никто и никогда не обзывал Ванятку, а Лёлька, вопреки наставлениям учительницы и замечаниям, что от её платья попахивает, продолжала греть Ванины ноги. Вспомнив всё это, Васька, а за ним и Петька, натянули штаны и полезли в воду. Речку перешли спокойно, но вот подойдя к холму, они остановились. Вокруг были непроходимые заросли цветущего шиповника. Лёлька невольно залюбовалась красотой буйного цветения и какого-то невиданного окраса цветков на кустах. Деревья и яблони, сомкнув свои кроны, создавали зелёную неприступную стену к подступам храма. Васька дёрнул Лёльку за платье:

- Ну чего, как полезем-то? Тут даже кошка не проберётся, все ж обдерёмся?

 Явно было, что Васька готов был идти на отступную, но напоминание о кошке было как нельзя кстати, и Лёлька, изогнувшись, нырнула под куст и поползла по холму, обдирая колени о камни и старые засохшие шипы. Мальчишкам ничего не оставалось делать, как последовать за девочкой. Заросли шиповника скоро закончились и, выпрямившись и глянув на свои ободранные ноги и руки, вытащив занозы и не говоря ни слова, ребята стали подниматься к развалинам церквушки.

Руины были свежими, как будто это произошло только вчера. А ведь уже прошло почти три года, как только наши освободили деревню. Дети начали кружить вокруг церкви. Под ногами хрустели стёкла. Вдруг Лёлька увидела окно с торчащими цветными осколками (ей бабка рассказывала о необыкновенной иконе Божьей Матери, выложенной батюшкой из разноцветных кусочков).  Лёлька глянула под ноги и увидела большой кусок мозаики, не развалившейся от падения. Наклонившись, она разглядела руку младенца, выложенную розовыми стёклышками. Какое-то чувство, как будто она держит величайшую драгоценность, охватило ребёнка. Она поцеловала эти кусочки стекла и бережно завернула в тряпицу с краюхой хлеба. Солнце уже клонилось к закату. Лёлька, с высоты холма, видела свою избу с крыльцом, освещённую заходящими лучами солнца. Ребята стояли разочарованные: ничего они не нашли: ни свечечки, ни чего-то ещё, что могло бы светиться, кроме груды камней и стёкол. Лёлька задумалась: ведь видела же бабка каждый вечер огонёк, и другие тоже видели. Значит, что-то же должно быть? Ещё раз, глянув в сторону своей избы, девчушка пошла по склону, ориентируясь на своё крыльцо (ведь именно оттуда бабка видела свечение). Мальчишки, потеряв интерес, снова пошли внутрь церкви. Лёлька, внимательно осматриваясь, начала кружить на одном месте. И вдруг прямо перед ней, как выросший из земли, появился крест: небольшой, совсем не большой, с кусочками оборванных колечек от цепочки. Лёльку охватило какое-то оцепенение. Она стояла и смотрела, словно на чудо, появившееся перед ней. Вытащив крест из-под осколков стекла, она, перекрестившись, завернула его с благоговением в подол своего платьица и только тогда позвала мальчишек.

- Лёлька, ты чего, обалдела? Платье-то задрала, аж до носа.

- Молчите! Пошли домой. Я нашла, что видела моя бабушка, - и она, молча, снова двинулась к зарослям шиповника.

Мальчики даже не стали расспрашивать её ни о чём: в глазах их подружки было что-то такое, что они рот не открывали до самого дома. Спускались уже по ступенькам с другой стороны церкви, которые случайно обнаружили среди зарослей. Лёлька молчала всю дорогу. Опомнилась только тогда, когда увидела у своего крыльца бабушку, стоящую руки в боки с прутом наготове. Но внучка шла прямо на неё, глядя бабке в глаза. Та отступила назад. На сей раз она не смогла поднять на неё руку. Лёлька почти скомандовала:

- Мальчишки, сидите на крыльце, пока не позову, а ты, бабушка, пошли со мной в избу.

Бабка, уже протянувшая руку за прутом, готовясь отхлестать неуёмную внучку, глянула в её глаза и медленно опустила руку. Что-то тут не так… Но всё ж для острастки пригрозила:

- Глянь-ка ты, ишь, чаво удумала, бабке перечить! Вона, как выжгу по хвосту пару раз, дык поумнеишь! Ишь подол-та задрала, срамота.

- Не выжгешь.

Развернув подол, Лёлька подала бабушке крест, а потом осторожно достала выложенную из стёклышек руку младенца. Та, увидев и узнав, кому принадлежал крест и ручка, от неожиданности шлёпнулась на лавку. Ошарашенная, она сидела некоторое время молча, а потом, встав на колени, стала молиться. И только прочитав молитву, взяла в руки крест, а ручку младенца поцеловала и осторожно поставила к иконам большого киота.

- Лёлюшка, Евлампия ета крест. Ён сам камушками его выкладывал с твоим дедом вмястях. Вот яны-та и блястели. Звал ён нас к сябе… А мы-та, людишки грешные, золото тама искали… Да дороже ён всих драгоценностев будя! В ём сила веры великая заключена, ить тянулися мы всий паствой к яму на яво проповеди правенные. И в церкву ходили мыть палы и окны, а ён нам бязграмотным библию читал, про апостолов и мучеников за веру сказывал. Лёлюшка, как благодарить-та тябя, ягодка ты моя драгоценная.  А ашше я тябе расскажу про окно в церквы из разноцветных стеколок выложенное. Через яво святился лик Божьей матери с младенцем: вот ручка, што ты принясла, из того оконца будя. А выкладывали-та ети стёклышки на нашей столешнице, во, на етой самой, за которой ядим. Бывало аж до пятухов клеють и клеють с Ванюшей моим. Дед твой клей какой-та варил с пчалиного воску. А уж када мы пришли на службу и увидли такое чудо, глазам ня поверили, што ето творение рук человеческих: на нас смотрела Казанская Божья матерь, и сияла яна всеми цветами радуги под лучами яркого солнца.

По щекам старушки, как бы сами по себе, текли слёзы. Она прижимала крест к своей груди и целовала его… Девочка с удивлением смотрела на свою бабушку, открывая в ней какую-то другую, непонятную ей, но трогательную, родную и любящую. Она обняла её, и они какое-то время молчали, глядя печально на Лёлькину находку.

- Знаешь, баб, больше не говори ничего, родненькая, драгоценненькая, а лучше сломай и выбрось из дома прут и «охальницей» меня не называй. Сейчас я мальчишек позову: должны же они увидеть крест Евлампия, ведь искали-то мы вместе.

- Зави, зави, дочуш, зави. Господи, радость-та какая. - И, несмотря на свои больные хрянцы, бабка полезла в истёпку за мёдом. На столе оказалось всё: и масло, и сметана, и мёд, и даже белая булка, завёрнутая в холстину.

- Идите, мойте в бадейке руки, бабка на радостях угощать нас будет, - позвала своих спутников Лёлька. -  Да только, доставая воду из колодца, не улетите на журавле вверх: он у нас такой, меня не один раз поднимал вместе с бадейкой.

- И как это тебя угораздило? С тобой всегда что-то не так, Лёль? – с усмешкой сказал   Васька…

- Что не так-то? - хмыкнула Лёлька, -  маленькая я была, да худющая, похлеще Ваньки Семёнова, а захотелось бабушке помочь, всё на хрянцы свои жалуется да ночами кряхтит и стонет. Вот я и решила воды в бадейки налить, пока бабка на поле была. Открыла крышку колодца, поаукалась вначале с эхом, отцепила с крюка бадью, да у журавля-то хвост оказался тяжелее, чем я с бадейкой вместе, и полетела я вверх, вцепившись в крюк и края бадьи. Кричать было бесполезно: в избе никого не было. Скоро руки затекли так, что терпеть было невмочь. Кое-как я залезла внутрь бадьи и, спокойно покачиваясь, зависла над колодцем. Сколько просидела, не знаю. Уже солнце стало клонится к взгорку. С одной стороны, я обрадовалась, а с другой… Когда увидела бабушку, идущую к дому, поняла, что наказания не избежать. Видела, видела меня бабка издалека, но молча и спокойно подошла вначале к избе, чего-то повозилась там, потом подмела у крыльца, а уж только потом подошла к колодцу. «Ну, чего внученька, унёс тебя, охальницу, журавель? Ну, повиси ещё маненько, наберись ума разума», - и пошла в избу. Тут уж я не выдержала и заорала: «Бабушка, миленькая, я ж помочь тебе хотела, водицы набрать в корыто и бочки! У тебя ж спина-то вон как болит. Сыми, бабуль, я тебе спинку разотру и пчёлок завтра понавтыкаю. Сыми, баб».

- Ну чего, сняла, или ты так и висела? - в два голоса спросили мальчишки.

- Сняла. Только она хвост журавля так подняла резко, что я вместе с бадейкой полетела прямо в колодец. Тут уж бабка струхнула: забегала вкруг, всё пыталась поймать камень, который висел на хвосте журавля. А я шлёпнулась в холоднющую воду, заорала так, что слышно было аж, наверное, на конце деревни. Бабка вытащила меня, как мокрую курицу и, чего я ну вовек не ожидала, прижала к себе, и чуть ли не на руках понесла в избу. Тут мне вместо прута-то - и медку с чайком досталось, и молочком топлёным весь вечер поила, и спать на свою кровать положила. Поняла я, любит меня бабушка, любит. Она просто кажется строгой. Ладно, пошли есть.

- Лёльк, чего нашла-то? Вместе ж были: вона ободранные все, а Петька штанину разодрал, папка точно ремнём попотчует.

- Ну, разнюнились. Не попотчует, когда узнает, что мы нашли. Вона, бабка моя прут сломала и выкинула, сказала, не тронет боле. Всё, пошли.

Ребята, вытерев ноги о траву, вошли в избу. Бабка, радостно всплеснув руками, встретила мальчишек, всех расцеловала и начала угощать медком, вареньицем с булкой, и всё говорила, говорила, какие они умные да смелые. Бабка явно тянула время, не зная, как поступить с крестом. Если показать мальчишкам, то завтра вся деревня будет просить показать крест: и так будет целыми днями, пока все не насмотрятся. А это в Марьины планы не входило.

- Рябятки, ня обижайтися на мяня, старуху. Тольки покажу я вам опосля воскресенья, уж потярпите маненько.

Что задумала бабка, Лёльке было непонятно. Она увидела сникших ребят, и ей стало жалко: ведь и впрямь вместе искали.

- Баб, давай покажем, они никому не расскажут. Правда, Вась? А, Петь?

Мальчишки согласно закивали головой. У Лёльки мгновенно созрела мысль, чтобы мальчишки поклялись (а при бабке было нельзя). Она позвала мальчишек в сени и потребовала дать честное пионерское, прижав одну руку к груди. Ритуал клятвы был выполнен, и Лёлька, войдя в избу, попросила бабушку показать мальчикам крест.

- Бабуль, они никому не скажут, а если проговорятся, я сама принесу тебе прут, и ты меня выпорешь, сколько захочешь.

Марье деваться было некуда. Она сняла со своей божнички крест и поднесла его мальчикам, чтобы они могли приложиться к нему, как и подобает верующим. Мальчишки смутились: только Лёльке давали пионерскую клятву, а тут -  целовать крест.

- Целуйте, целуйте, в этом нет ничего плохого, - с силой убеждения сказала Лёлька. - Нас же тоже, как пионеров, учат делать добро, и Евлампий учил добру своих прихожан. Да и не скажем мы никому: вы ж вот не знаете, что я на ночь всегда читаю молитву «Отче Наш»? Не знаете, и никто не знает. Меня мама приучила так с самого рождения, да и не засну я, коли не прочту её. Кому от этого хуже живётся, нашей пионервожатой что ли?

И мальчишки, перекрестившись, приложились к Евлампиеву кресту. Марья с умилением смотрела на детей и, поцеловав каждого в голову, осенила их крестным знамением. Все вышли на крыльцо и долго смотрели на белую колоколенку, ещё освещённую лучами, уже скрывшегося за горизонтом, розовощёкого солнца, оставившего за собой распластанное над землёй, багровое, сотканное из чудес, покрывало. Но у подножия церквушки огонёк уже не горел.

- Ну, вот что, Лёлюшка: завтрева воскрясение, вот и пайдём с табой в Никольскую церкву в Зобки с тваей находкой. Что-та таперя скажет батюшка Олег? Он как-та ня очень ладил с Евлампием, а можа, просто казалося? Грех напраслину возводить.

- Бабуль, а всё ж таки ты недолюбливаешь Олега. Чего так? Ведь батюшка всё ж, Господу служит в Божьем доме, как ты частенько говоришь?

Марья, немножко помолчав, чуть смущаясь, как бы сама не уверена была в правильности своего ответа, но всё ж ответила внучке:

- Дэк, как же. Появилася в мяня какая-та червоточинка, вот и мешаея яна мне быть искренней с батюшкой Олегом. Вона, чего удумал: освяшшать в Пасху на дому куличи и яйцы. Для нас-та, для прихожан, в церкви ето было таинством, и шли мы в дом Божий раненько на зорьке омывая ноги травкой росной. Подолы юбок задерём повыше и траву выбираем погушше да помокрее. А яна, как сговорилась, хлеща нас, за колени обнимает. Идём медленно, молча, покуда звон с колокольни звонаря Егорки не услышим. А ён плывё, плывё… средь тумана. И так таинственно вокруг.  Ох, Лёлюшка, красота-та какая. А батюшка взял да отнял у нас всё ето, как бы шествие к таинству. Бывало, приедя на своей линейке, запряженной белой кобылой, освятит избу и яйцы с куличами, да добрую половину сне́ди прислужник яго уносить. Так объедет всю дяревню, заполнит до краёв свою упряжь, да раньше времени и опробует все дярявенские наливки, да самогоночку, а потома и уезжает восвояси. Ну, чаво там зря говорить-та, ён всё ж поступал по совести: в Пасху, собранные яйцы да куличи раздовал бенным, вона как.  А таперя ашшё и на могилки повадился ходить поминать усопших, да не кисельком с блином, как водится, а водочкой с мужиками, да и самогонкой ня брезговал. Вот и ходим таперя реже в церкву-та. А к Евлампию-та гуртом валили: всё по уставу было́, всё по христианским обычаям. А так ён, Олег-та, ня плахой: иной раз проповедь его аж до самого сердца доходить, и уходишь из церквы умиротворённай да успокоеннай. И крестит детей, как подобая, и исповеди наши выслушивая, молится за нас грешных. Да простит ему Господь прегрешения яво. Ня наше ето мирское дело, – и, наложив на себя крест, Марья завершила свой рассказ. - Ну всё, дочуш, пошли-ка обряжаться, а то вона, Зорька уже доиться просится. Ты всыпь кобыле-та овса поболе на ночь, да водицы не забудь в корыто налить: уработалась наша Ирма сённи, аж три копны сена перевязли на ей. Гусям и курицам там, в ряшате, уже еда готовая. Покорми прям в сарае, а то ить ня загонешь потома.

Накормив скотину, бабушка с внучкой, как никогда дружненько, пошли в избу.

- Лёль, хошь со мной сёдни на кровать ложись, а хошь - я на печку, а ты анна́, как барынька поваляйси?

Ну, такого ещё не бывало: на бабкиной кровати разрешалось спать только младшенькой Нинке. Её бабка любила какой-то тихой и страстной любовью. Дочка, пропавшего без вести старшего сына, которого Марья ждала чуть ли не каждый день, глядя на большак, жила у бабушки уже два года без матери. Невестку Марья выгнала из дома, когда узнала, что спуталась та с Семёновым Витькой и уже забеременела. На всю жизнь врезался в память Марье день, когда Саша, невестка, сказала, что ждёт ребёнка. Да чего уж было говорить-то: всем было уже понятно, отчего Сашка Корчанова так располнела. И сегодня ей почему-то вспомнился тот день, когда она выгнала невестку. Видно, чувствовала, что не права она в чём-то. Мучало её, что дитё без матери оставила. И, ворочаясь в постели, снова и снова вслушивалась она в своих воспоминаниях в стенания валяющейся на соломе женщины, оскорблённой и униженной. «Мам», - войдя в по́веть, где Марья сшивала прохудившуюся сбрую и вожжи, тихо и боязно начала Саша. Красивая и высокая, с косой, уложенной вокруг головы, олицетворение красоты русской женщины, кинулась она в ноги свекрови: «Мам, прости! Витька ссильничал меня. Я ж чего в баню-то с тобой не ходила: ноги-то все были изодранные, отбивалась я. Мама, прости меня ради Бога». Марья давно ждала этого признания, но простить невестку не могла. Выпрямившись во весь рост, маленькая и щупленькая, схватила вожжи и неистово стала хлестать невестку где попадя. Выбившись из сил, последний раз хлестанув Сашу по спине, Марья, брезгливо глянув на неё, процедила: «Сёдни ночуй, а завтрева чтобы ноги тваей не было в доме. Нинку тябе ня дам, кровинушка это Колькина. Ня сбярягла сябя, ня сбярягла. Ня дождалась Кольки, иди к родителям своим, коли примуть тябя порченую. Нинку, кажнюю посленнюю субботу месяца буду приводить с утрева к кордону, видеться будешь, но в избу не пушшу». Что случилось с ней в эту ночь, о чём в сотый раз, перевернувшись с боку на бок, думала она? Но какое-то решение, ещё не до конца осознанное, в отношении судьбы невестки и внучки она приняла. И только тогда, всхрапнув пару раз, проспала до первых петухов.

Лишь зорька занялась, кинув первые лучи в боковое оконце, Марья подняла внучку.

- Вставай, доченька, вставай. Вона, твой петька-та уже прогорлопанил. Счас жди, второй через часок кукарекнить. Вона, я тебе платьице приготовила, вчерась постирала, ты ж от церквы-та пришла вся вымазанная в зямле. Да хотела тябе перьвого сентября туфельки подарить, но коль такое дело, глянь, подойдуть ли?

            Лёльку, как ветром, сдуло с печки:

- Бабулюшка, миленькая ты моя, самая лучшая на всём свете! -  заверещала внучка и кинулась целовать бабушку.

- Дурёха, примерь спярьва, а то ить я мерила-та на ногу Тоньки Садовской. Приглядывалась, вроде одинаковы ноги-та у вас.

Лёлька, поцеловала долгожданные лаковые чёрные туфельки и примерив их, запрыгала по избе.

- Баб, бабуль, глянь-ка, тютелька в тютельку! Ой, ни у кого нет таких!

- Вот вишь, а ты всё выпрашиваешь смятанки да медку с маслицем, а я и сама-та невесть коды пробала, вот и скопила дяньжат-та маненько. Всё, ня крутись тута, иди делай свои дела, а я пошла доить и поросят покормлю.

Управившись по хозяйству, повязав, как подобает, платки под подбородок, бабка с внучкой, празднично одетые, с обувкой, перекинутой через плечо, перекрестившись на восходящее солнце, отправились через поле в Зобки в Никольскую церковь. Роса на траве блестела крохотными слезинками и холодила пятки. Туман, постепенно тающий, словно дыхание земли, поднимаясь, покачивался в лучах солнца бледно-голубой вуалью. Миновав две канавы, Марья почувствовала боль в сердце и, тяжело дыша, опустилась на землю, клонясь на бок.

- Бабуленька, что с тобой, родненькая? Побелела-то ты вся. Дай я тебе спинку разотру?

А Марья, держась за сердце, боясь напугать и так уже встревоженную внучку, тихо прошептала:

- Дочуш, кофту расстягни и в кармашке достань платочек, тама моё лекарство.

Лёлька знала, что бабушка всех в деревне лечила своими травами, да и из города к ней наезжали. А вот чтобы бабушка вот так вот свалилась, она увидела впервые. В глазах девочки застыл страх, и она, своими дрожащими ручонками, расстегнула кофту бабушки и достала завёрнутый в кусочек холстины мокрый листочек с какими-то корешками. Марья взяла их в рот, долго жевала. Лёжа с закрытыми глазами, она стала дышать ровнее, и постепенно синюшные губы порозовели, и на щеках появился румянец. Лёлька облегчённо вздохнула и заплакала горько и безутешно, что с ней случалось крайне редко. Она опустилась на колени перед бабушкой и, обняв её, попросила:

- Бабуленька, миленькая, только не умирай. Мне ж без тебя-то будет сильно плохо.

- Ишь, чаво удумала. Ты чаво ето? Ну маненько прихватило, да и тольки. Ето у всих стариков бывая.

- Какая ж ты старуха? - возмутилась Лёлька, - ты ж вон, вровень с мужиками в колхозе работаешь.

Марья улыбнулась, поднялась, отряхнув подол, вдохнула глубоко свежий воздух. Поглядев на солнце, она оперлась на внучку, и они тихонько, не торопясь, пошли к церкви. И вдруг, среди этой утренней тишины, над полем поплыл, вплетаясь в волны тумана, колокольный звон. Остановившись, обе, глядя в сторону церкви, перекрестились. Лёлька была послушной, как никогда, и свои пионерские замашки на сегодня перед бабкой не выказывала.

- Бабуль, глянь-ка, над дубом-то колокольцы плавают! Глянь, глянь, махонькие такие! И серебрятся на солнышке!

И впрямь, из тумана, сотканные в лучах восходящего солнца, покачивались маленькие блестящие шарики, вплетающиеся в прозрачную вуаль тающей туманной дымки.

- Господи! Сколь хожу по етому лугу, а такова чуда не видла, красота-та какая! Всё бяжим куды-та, всё не́коли да не́коли. Вот и ня видим каку красоту дарит зямелька наша, которой кажнодневно кланяемся по сотни раз. Лёль, как ты видишь-та всё ето? Ты и впрямь не такая, как Нинка, хоть и люблю я яну, можа даже сильней чем тябя, ня обижайся: без отца и матери растёт, вот и жальче яну.

- Баб, без матери что, так ты сама виновата. Все ж мы любили тётю Сашу, а ты её выгнала. Сама ж говоришь, Бог всем судья, а мы грешные не в праве судить, а ты всё клеплешь и клеплешь на неё.

- Не знашь и не понимашь ты многава. Рано тябе так с бабкой-та разговаривать.

Но Марья понимала, что Лёлька, хоть ещё совсем и ребёнок, с какой-то недетской мудростью, права. И сегодня ночью, многое передумав, решила после службы съездить к невестке. Не покаяться, нет, не такой характер у неё, а оставить Нинку с матерью навсегда. Трудно далось ей это решение, но ребёнок своими рассуждениями подтвердил, что оно единственно правильное.

Под колокольный звон, перекрестившись перед воротами церкви, бабушка с внучкой подошли к могилке дедушки Лёльки Ивана. Марья, вытащив крест Евлампия, поднесла к фотографии мужа.

            - Посмотри, Ванюша, что внучка наша с тобой нашла, - и, опустившись на колени и поцеловав крест на могиле мужа, повела внучку в храм.

- Лёлюшка, крест отдашь батюшке сама, когда я тябе дам знак.

Но получилось всё не так, как она задумала. Батюшка Олег, отслужив заутреню, незаметно покинул церковь. Пришлось идти к нему домой. Матушка противилась:

- Не могу, Марьюшка, пустить. Плохо батюшке, едва службу отстоял: сердечко пошаливает, боли уже третьего дня начались. Приезжала докторша, лежать велела.

- Пусти, матушка, уж больно дело важное, а я отца Олега сейчас подниму своимя травками. Я вона, давеча тоже на поле полчаса ляжала, а вот ведь отошло, и до церквы доковыляли с внучкой. Я увижу, коли няльзя трявожить, дык и ня будем.

 Войдя к батюшке в комнату, Марья смутилась и уже раскаялась в своей настойчивой просьбе: он лежал бледный, с синими губами и тяжело дышал.

- Батюшка, прости мяня грешную, а вот возьми-ка моё лекарствочко, можа снимя боль тваю. И ко мне эта хвароба привязалась: жмё и жмё, бывая и ночью прихватя, вот сымаю своим снадобьем. На, родимый, пожуй. Горькое, да это стерпишь, потом водицей запьёшь.

И Марья, вынув из-за пазухи свои мочёные лепестки, заставила отца Олега их разжевать. Перекрестившись на иконы, с зажжённой перед ними лампадой, Марья села тихонько в уголок и сидела, пока батюшка не обратился к ней, делая уже более глубокие и равномерные вдохи, вымолвил:

- Что за дело-то у тебя спешное, Марья?

- Поляжи ашше маненько, поляжи, успеится. Я ня анна́ к тябе, а с внученькой своей Олюшкой. Радость в нас большая! Да и ты, родимый, с матушкой обрадуисся, и прихожани тваи.

Тут уж батюшка не выдержал. Приподнявшись на локтях, он велел позвать Лёльку. Та вошла, вопреки своему бойкому характеру, полна смущения. Спешно перекрестившись на угол с иконами, она подошла к священнику, не ожидая знака от бабки:

- Вот что я нашла у Евлампиевой церкви.   

И она, развернув вышитое полотенце, достала крест.  Неожиданно даже для Марьи, он резко поднялся на кровати и, взяв крест от девочки и приложившись к нему, прижал его к груди. Слёзы поплыли по старческим щекам.

- Господи, благодарю тебя! Господь мой, благодарю, что привёл ребёнка на место этого таинственного исчезновения креста.

Он рассказал после, как сам ходил несколько раз искать его, но безрезультатно. А вот дитё нашло! Он встал на колени перед киотом и долго и усердно молился. Встав с колен, отец Олег попросил Марью оповестить весь приход о богослужении в церкви Пресвятой Богородицы в следующее воскресенье.

- Давай, Марья, поступим так: лодку организуй, чтоб мне переправиться через реку, а сами вброд, он же недалече от церкви? А после богослужения решим, когда и как перенести останки отца Евлампия с моего кладбища к месту его кончины. Да не смотри на меня так, привезли мы его в ту же ночь с мужиками и твоей Феклушей и тайно захоронили, совершив отпевание по чину, как и полагается. Любил я и почитал Евлампия, редкий был человек и верный слуга Господа нашего. Так что всё сделаем, как полагается, по совести и чести нашей.

Тут уж Марья не выдержала.

- Прости мяня, отец Олег. Прости, неразумную грешницу. Иначе я думала о тябе и ня всягда принимала к сердцу проповеди тваи. Вона, как бывая… Прости ради Бога!

Батюшка, благословив её, утешил:

- Успокойся, Марьюшка. Все мы грешные, и я в сане своём совершаю иногда не подобающие поступки. Так я прежде всего человек… Замаливаю грехи свои сам пред Господом, исповедоваться-то теперь далече ездить. Вот негласно и у вас всех прошу прощения и понимания. Ты тоже меня прости, Марьюшка, а за внучку твою буду молиться денно и нощно.

Он привлёк к себе Лёльку и, поцеловав её в головку, подарил лампадку, благословил и сказал:

- Ольга, когда пойдёт процессия к церкви Пресвятой Богородицы, впереди всех ты понесёшь Евлампиев крест. Храни тебя Господь, дитя моё. Ты и представить не можешь, какое благодатное дело для церкви ты совершила. На ближайшем богослужении я оповещу прихожан, и все узнают о тебе, Олюшка, и молиться всем приходом будем за добрую душу твою, ласточка ты моя ненаглядная. Крест отца Евлампия пока будет висеть у иконы Казанской Божьей Матери, у алтаря.

Лёлька так ласточкой и полетела вместе с бабушкой до своего дома. Легко и радостно было на душе у девочки, да и бабушка всю дорогу до дома что-то напевала про себя.

- Глянь, Лёль, полюшко-та какое разнотравное, а колокольчики-та с ромашками впрямь ковёр цветной раскинули. Глянь, глянь, цикорий-та уже завё: пора сбирать яво. Пойдёшь со мной за травками?

- Да куда ж я тебя отпущу одну-то. Чего это ты, баб, всегда ведь вместе ходили?

Бабка хмыкнула.

- Дык кто тябя зная, вона лыко драть отказалася? Хотя я таперя тожа ня магу к той мочилине идтить, где Надю утопили.

Вся неделя прошла в ожидании важного для всех прихожан события. Для Лёльки оно запомнилось на всю жизнь. Стоя на холме Евлампиевой церкви, отец Олег подозвал девочку к себе, и они вместе наблюдали, растянувшуюся вереницу спешащих на богослужение людей. Народу собралось много, пришли даже с самых дальних деревень. Окончив службу, батюшка обратился к прихожанам:

- Люди добрые! Я понимаю, что время тяжёлое, ещё не сытно едим и не спокойно спим, но обращаюсь к вам с просьбой о восстановлении этой обители, этого разрушенного дома Господа нашего Иисуса Христа. В Никольской церкви будет поставлена урночка для сбора денег на восстановление храма: кто сколько может… А пока попрошу приходить сюда по зову сердца и начать расчищать от мусора и хлама. А сейчас я вам поведаю, почему вы слышите песнопения из церкви, разносящиеся по всей округе. Гляньте все под купол, видите ангелов с трубами? Так ваятель, когда строил храм и расписывал купол этой необычной церкви, сделал отверстия в середине трубы каждого ангела, держащего музыкальный инструмент. И в ветреную погоду они начинают издавать звуки, похожие на песнопения. Когда мы восстановим церковь, крест Евлампия, который нашли наши дети Ольга, Василий и Пётр, да хранит их Господь, будет висеть у алтаря с иконой Божьей Матери, как и сейчас в Никольском храме.

Ольга высоко подняла крест над головой, и солнечные лучи высветили на нём выложенное крохотными камушками: «Храни вас Господь».

 

Vote up!

6

Vote down!

Голосование доступно авторизованным пользователям

Комментарии


Спасибо Вам, Анна. Как же глубоко в душу... А как самобытно передана деревенская речь. Здесь через боль... о любви...

Спасибо, солнышко! Слава Богу над округой с этой колокольни несётся колокольный звон, можно писать новую современную повесть. Анна
наверх